AMP18+

Челябинск

/

Солнечный бог мрачного царства К юбилею Константина Бальмонта

«Мне кажется, что я не покидал России,

И что не может быть в России перемен»

15 июня исполняется 150 лет со дня рождения Константина Бальмонта – русского поэта-символиста, переводчика и эссеиста, оригинальнейшего представителя русской поэзии Серебряного века, умершего, как повелось в краю родных осин, в эмиграции.

Он опубликовал 35 поэтических сборников и более 20 книг прозы. Переводил Блейка, По, Шелли, Уайльда, Теннисона, Гауптмана, Бодлера, а также испанские песни, словацкий и грузинский эпос, болгарскую, литовскую, мексиканскую и японскую поэзию. Написал автобиографическую прозу, мемуары, филологические трактаты, историко-литературные исследования и массу критических эссе.

А еще Бальмонт был весьма смелым и эксцентричным человеком. Гимназистом расклеивал воззвания «Народной воли»; студентом, а позднее – поэтом участвовал в русском революционном движении, как он сам скромно писал в мемуарах: «в основном, стихами». Пятидесятилетним громил большевиков, убивавших, по его выражению, «невинных».

В начале ХХ века был вынужден уехать из страны за то, что обозвал дураком Николая II и написал про царя несколько жестких стихотворений. Одно из них ставит поэта в разряд первейших мистиков и провидцев не только своего времени. И сегодня, в 2017-м, мы чувствуем это также остро, как наши предки век назад:

Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,

Наш царь – кровавое пятно,

Зловонье пороха и дыма,

В котором разуму – темно.

Наш царь – убожество слепое,

Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,

Царь-висельник, тем низкий вдвое,

Что обещал, но дать не смел.

Он трус, он чувствует с запинкой,

Но будет, – час расплаты ждет.

Кто начал царствовать – Ходынкой,

Тот кончит – встав на эшафот.

Божественный раб слов

Рабом слов поэта назвал Максим Горький – очарованный, а после несколько разочарованный коллегой, что шел лишь за своей солнечной звездой, постепенно сбиваясь с коллективного революционного шага: «Большой, конечно, поэт, но раб слов, опьяняющих его».

Э, не знаю – по мне, так Бальмонт и раб, и повелитель слов. Одновременно их культовый служитель и самое настоящее поэтическое Божество. Божество изящное, виртуозное, музыкальное и прозрачное:

Я – изысканность русской медлительной речи,

Предо мною другие поэты – предтечи,

Я впервые открыл в этой речи уклоны,

Перепевные, гневные, нежные звоны.

Я – внезапный излом,

Я – играющий гром,

Я – прозрачный ручей,

Я – для всех и ничей.

Переплеск многопенный, разорванно-слитный,

Самоцветные камни земли самобытной,

Переклички лесные зеленого мая –

Все пойму, все возьму, у других отнимая.

Вечно юный, как сон,

Сильный тем, что влюблен

И в себя и в других,

Я – изысканный стих.

У меня кружится голова, когда я читаю Бальмонта. Мне кажется, что его поэзия – это именно то, что люди – искушенные и дилетанты ждут от поэзии. Бальмонт разочаровать не может.

Можете считать меня ужасной нахалкой – взялась пусть коротенько, но написать про это второе солнце русской поэзии. После Цветаевой, Анненского, Тэффи и прочих «олимпийцев» русской словесности. Но это, как говаривал один смешной персонаж русской классики, «от чувств-с». К тому же царственный поэт Константин любил поклонение. И в его юбилей любое лыко, как говорится, в панегирическую строку.

«Фейные сказки»

Бальмонту я обязана своим первым публичным триумфом. Мне было лет пять или шесть, когда в детском саду меня обделили главными и даже второстепенными новогодними ролями, отправив в «массовку» – исполнять танец снежинок. Захлебываясь соплями и слезами, я рассказала о своем фиаско дома.

Мама поинтересовалась: «А чем тебе снежинки не нравятся? Ты хотела быть зайчиком?» На что я оскорблено ответила: «Снежинок десять штук, зайчиков и того больше. Я хотела быть королевой. Снежной. Или Феей».

«Ерунда,– твердо парировала мама,– быть снежинкой – самое «фейное» дело. Нужно только знать секретные слова. Мы их выучим. У нас есть на этот случай волшебная книжка». Волшебные книжки – дореволюционные издания Бальмонта, Северянина и пр. кудесников Серебряного века – достались маме в наследство от мужа бабушкиной тетки Нади – кассира на железнодорожной станции, главного семейного «богатея» и интеллектуала, но главное – большого любителя и знатока поэзии, книгочея и собирателя книг. Его дореволюционных изданий нам перепало немного. К тому же, маме пришлось приспособиться к их орфографии, чтобы читать упоительные тексты как дОлжно. Но оно того стоило.

«Ты будешь самой интеллектуальной снежинкой, – сказала мама, – это гораздо ценнее королевской короны на глупой голове». Слово «интеллектуальной» мне понравилось. Родители вообще, обучая нас чтению, любили знакомить с новой буквой небанальным (для детского уха) словом. Так «И» началась с «интеллекта», « Э» – с «Эйфелевой башни», «Т» – с «турбулентности», «Х» – с «хаоса». Эксперимент папа-мама ставили рискованный (прежде всего для себя) – им же нужно было объяснить малышу значение слова. Но во многом их опыт, смею надеяться, удался.

Так вот волшебными словами, которыми я в числе прочих детсадовцев (что пели, плясали, кувыркались и читали стихи) помогла Деду Морозу «зажечь» капризничающую ёлочку стали строки бальмонтовской «Снежинки»:

Светло-пушистая,

Снежинка белая,

Какая чистая,

Какая смелая! Дорогой бурною

Легко проносится,

Не в высь лазурную,

На землю просится. Лазурь чудесную

Она покинула,

Себя в безвестную

Страну низринула. В лучах блистающих

Скользит, умелая,

Средь хлопьев тающих

Сохранно-белая. Под ветром веющим

Дрожит, взметается,

На нем, лелеющем,

Светло качается. Его качелями

Она утешена,

С его метелями

Крутится бешено. Но вот кончается

Дорога дальняя,

Земли касается,

Звезда кристальная. Лежит пушистая,

Снежинка смелая.

Какая чистая,

Какая белая!

Триумф же (мой, но, в основном, поэта, конечно) заключался в том, что когда утренник завершился, ко мне подтянулись и Дедуля со Снегуркой, и детсадовский музработник: «Детка, чье это стихотворение? Прочитай еще раз, мы запишем…» Купить Бальмонта в начале 70-х годов прошлого века даже в столице было непросто. Так что я на «бис», медленно еще пару раз продекламировала: «Светло – пушиииистая…»

Но главный успех того вечера: самый умный мальчик нашей группы – яйцеголовый Андрюша, знавший не только, когда родился, но и когда умер дедушка Ленин Владимир Ильич, обратил на меня внимание, поделившись сакральными знаниями о том, как звали бабушку Ленин…

С тех пор всякий раз в Рождество я вспоминаю Бальмонта (как узнала уже много позднее, это воспоминание вполне уместно: в канун Рождества страшного 1942-го поэта не стало – он умер в оккупированной гитлеровцами Франции). И довольно часто дружественным девочкам дарю на этот праздник «Фейные сказки» Константина Дмитриевича (написанные больше века назад для его четырехлетней дочки Нины). Потому что о феях, и я в этом уверена, нашим девочкам (да и мальчикам) нужно узнавать не из зарубежной анимации и фильмов, а от Бальмонта – первого, к слову, русского рассказчика об этих метафических мини-очаровательницах:

«Фея», – шепнули сирени,

«Фея» – призыв был стрижа,

«Фея», – шепнули сквозь тени

Ландыши, очи смежа́.

«Фея», – сквозя изумрудно,

Травки промолвила нить.

Фея вздохнула: «Как трудно!

Всех-то должна я любить».

А июне или в конце мая – как получится, я обязательно покупаю кипельно белые ароматные ландыши. В честь душистой, как июньская полянка после дождя, поэзии Бальмонта, в канун Дня рождения поэта. Ну, и в честь его прелестного креатива: когда в 1913-м по амнистии в честь 300-летия Дома Романовых, Бальмонту было позволено вернуться из эмиграции на Родину, на вокзале его встречала толпа поклонников. Полиция заблаговременно запретила поэту обращаться к «подданным» с речью. И в качестве приветствия и благодарности Бальмонт разбрасывал встречающим …ландыши.

«Ты здесь со мною так близко- близко»

В старших школьных классах, я, конечно, делилась с подружками дивными строчками, которые нам должны были написать, да так и не сочинили «кавалеры»:

Ты здесь, со мною, так близко-близко.

Я полон счастья. В душе гроза.

Ты цепенеешь – как одалиска

Полузакрывши свои глаза.

Кого ты любишь? Чего ты хочешь?

Теперь томишься? Иль с давних пор?

О чем поешь ты, о чем пророчишь,

О, затененный, но яркий взор?

Мое блаженство, побудь со мною,

Я весь желанье, я весь гроза.

Я весь исполнен тобой одною.

Открой мне счастье! Закрой глаза

Глупо, конечно, но очень романтично в 17-то лет!

Потом конгениальным стал совсем другой Бальмонт:

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу спеша.

Мое единое отечество –

Моя пустынная душа. С людьми скучаю до чрезмерности,

Одно и то же вижу в них.

Желаю случая, неверности,

Влюблен в движение и в стих. О, как люблю, люблю случайности,

Внезапно взятый поцелуй,

И весь восторг – до сладкой крайности,

И стих, в котором пенье струй.

Менялась я, но КБ так и продолжал оставаться одним из близких и любимых авторов:

На всем своя – для взора – позолота.

Но мерзок сердцу облик идиота,

И глупости я не могу понять.

На другом этапе восторг и упоение сменились чисто профессиональным интересом. Например, я считала, что Бальмонт испытывал некий пиетет перед древними классиками, и конкретно перед греческим гекзаметром, оттого-то все его анапестические длинноты напоминают гомеровские эпосы…

Увлечением стали и переводческие опыты поэта, тем более что его усилиями поколения любителей литературы знакомились с иноязычными авторами. Бальмонт был замечательным тружеником – переводил и поэзию, и труды по филологии. Поэзия Уайльда, равно как и критика его творчества появились у нас, к слову, тоже благодаря Бальмонту, его литературному космополитизму. Наряду с русскоязычными литераторами – Пушкиным, Лермонтовым (его «Горные вершины» он называл любимым стихотворением), Тютчевым и Фетом (им он приписывал рождение русского литературного мистицизма), Гоголем и Тургеневым, Достоевским и некоторое время – Львом Толстым, Бальмонт считал своими учителями, предвестниками многих европейских авторов – Кальдерона, Блейка, По.

Клеймо поэта

Помню, мне было ужасно обидно, когда я прочитала, что Блок называл КБ « нахальным декадентским писарем». Бунин презирал его ломанье и «упоенье собой», а Горький полагал, что дальше «Будем, как солнце» поэт не пошел. Так же высокомерно характеризуют творчество поэта и многие современные коллеги. Поэтому бальзамом на мою влюбленную в бальмонтовскую поэзию душу стало «Слово о Бальмонте» Цветаевой. Читая ее красивое и энергичное эссе, думала: когда Марина Ивановна писала с теплотой и восхищением этот текст, посвященный полувековому юбилею литературной деятельности КБ, она, вероятно, хотела не то, чтобы ободрить – боялась не угодить кумиру своей юности:

«Если бы мне дали определить Бальмонта одним словом, я бы, не задумываясь, сказала:

– Поэт.

Не улыбайтесь, господа, этого бы я не сказала ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке, ибо у всех названных было еще что-то, кроме поэта в них. Большее или меньшее, лучшее или худшее, но – еще что-то. Даже у Ахматовой была – отдельно от стихов – молитва.

У Бальмонта, кроме поэта в нем, нет ничего.

На Бальмонте – в каждом его жесте, шаге, слове – клеймо – печать – звезда – поэта…

Я часто слышала о Бальмонте, что он – высокопарен.

Да, в хорошем, корневом, смысле – да.

Высоко парит и снижаться не желает. Не желает или не может? Я бы сказала, что земля под ногами Бальмонта всегда приподнята, т.е.: что ходит он уже по первому низкому небу земли…

Бальмонт мне всегда отдавал последнее. Не мне – всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнюю щепку. Последнюю спичку.

И не из сердобольности, а все из того же великодушия. От природной – царственности.

Бог не может не дать. Царь не может не дать. Поэт не может не дать…

Девятнадцать лет прошло с нашей первой встречи…За девятнадцать лет общения я к Бальмонту не привыкла. Священный трепет – за девятнадцать лет присутствия – уцелел. В присутствии Бальмонта я всегда в присутствии высшего. В присутствии Бальмонта я и ем по-другому, другое – ем. Хлеб с Бальмонтом именно хлеб насущный, и московская ли картошка, кламарская ли картошка, это не картошка, а – трапеза. Все же, что не картошка – пир.

Посадка головы? Ему ее Господь Бог так посадил. Не может быть смиренной посадки у человека, двадцати лет от роду сказавшего:

Я вижу, я помню, я тайно дрожу,

Я знаю, откуда приходит гроза.

И если другому в глаза я гляжу –

Он вдруг – закрывает глаза.

Отсюда и бальмонтовский взгляд: самое бесстрашное, что я в жизни видела. Верный: от взгляда – стих. И еще, друзья, как сказал бы устами персидского поэта подсолнечник: – Высокая посадка головы у того, кто часто глядит на солнце…

Бальмонтом написано: 35 книг стихов, т. е. 8750 печатных страниц стихов.

20 книг прозы, т. е. 5000 страниц, – напечатано, а сколько еще в чемоданах!

Бальмонтом, со вступительными очерками и примечаниями, переведено больше 10000 печатных страниц. Но это лишь – напечатанное. Чемоданы Бальмонта (старые, славные, многострадальные и многославные чемоданы его) – ломятся от рукописей. И все эти рукописи проработаны до последней точки.

Тут не пятьдесят лет, как мы нынче празднуем, тут сто лет литературного труда.

Бальмонт, по его собственному, при мне, высказыванию, с 19 лет – «когда другие гуляли и влюблялись» – сидел над словарями. Он эти словари – счетом не менее пятнадцати – осилил, и с ними души пятнадцати народов в сокровищницу русской речи – включил.

Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России – то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир. Последний наследник…»

Единственное, что никогда особенно меня не интересовало, – это подробная биография поэта. Все эти женитьбы, дети, какие-то гадкие рассказы современников (за исключением впечатлений и анализа его поэзии или исследовательских, переводческих трудов) замутняли, снижали, я бы даже сказала – унижали восприятие божественной гармонии Бальмонта.

Впрочем, попадались и милые воспоминания о КБ. Помню, ужасно смеялась над рассказом Тэффи, как к маленькой дочке КБ и его последней супруги позвали врача, потому что малышка залезла под стол нагишом и ни за что не хотела вылезать. Доктор «успокоил» встревоженных родителей, мол, это ведь ВАША девочка, чему ж вы удивляетесь?! Или ремарке Ахматовой, как однажды на литературном приеме, где Бальмонт оказался сидящим рядом с Анной Андреевной, он, «заложив ножку за ножку, когда танцевали, сказал: « Зачем мне, такому нежному на это смотреть?»

Не буду спорить с Чуковским, утверждавшим, что точное знание всех нюансов биографии художника – залог полного понимания его искусства. Видимо, не всегда эта аксиома работает. Либо слишком высок был интерес к частной жизни оригинала Бальмонта, оттого и породил просто неприличное количество липких сплетен. Так что желающим узнать подробности всех трех женитьб поэта, противоречивые версии происхождения его фамилии (Бальмонта от Баламут, и наоборот) и версии ударений этой фамилии, нюансы отношений КБ с возлюбленными, историю его неврастении или попытки юношеского самоубийства не доставит проблем найти соответствующие источники. С Бальмонтом все по Пушкину: «Толпа… в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе».

«Прикольнее» же и тактичнее всего, на мой взгляд, для «близкого» знакомства с поэтом прочитать «роман в стихах» Бальмонта и Мирры Лохвицкой, а также его автобиографический роман «Под новым серпом» и мемуары. Произведения эти достаточно подробны и откровенны, к тому же изобилуют фирменным эксцентричным юмором КБ, что делает чтение легким, чистеньким, занятным до забвения. Есть там и про истерию: дескать, это клиницисты бьют тревогу, а для художников – состояние самое «продуктивное».

Особенно, я думаю, полезно это чтение (кроме любителей и историков культуры, а также практикующих филологов и начинающих поэтов) родителям, учителям, всевозможным психиатрам и психологам, а так же, как ни странно, политологам. Свою последнюю гимназию поэт «припечатал» следующим образом: «Гимназию проклинаю всеми силами. Она надолго изуродовала мою нервную систему», а первую именовал не иначе, как «гнездом декадентства и капиталистов, чьи фабрики портили воздух и воду в реке». Впечатляет и новелла о том, как маленький Костя, написав первые два стихотворения «одно о лете, другое – о зиме», на шесть лет перестал сочинять – после маминой критики его литературных опытов.

Даже в последние «сумеречные» годы его эмиграции не обошлось без проблеска бальмонтовского отношения ко всему. Например, попав в аварию, он больше сокрушался не о «членовредительстве», а об ущербе, нанесенном гардеробу: ««Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять – штаны или ноги, на которые они надеты…»

Если хорошо лишь мне и немногим, это безобразно

Но более всего меня поразила (потому я и упомянула про политологов) бальмонтовская почти религиозная мотивация раннего выбора революционной деятельности: в 7-м классе Шуйской гимназии КБ стал членом нелегального кружка – вместе с соучениками печатал и распространял в городе прокламации партийного исполкома «Народной воли»: «…Я был счастлив, и мне хотелось, чтобы всем было так же хорошо. Мне казалось, что, если хорошо лишь мне и немногим, это безобразно».

Многие исследователи говорят о неглубокой революционности Бальмонта. Дескать, опасаясь ареста, он в 1906 году (как раз после ставшего бестселлером «Нашего царя», текст коего приведен в начале материала) уехал, фактически бежал из России.

Мне это мнение кажется конъюнктурным, дошедшим до нас из советских, так сказать, идеологических глубин. Сам поэт до конца жизни считал себя революционером, мечтающим «о воплощении человеческого счастья на земле», а про юность писал, что до того, как стал поэтом, готовился в революционные пропагандисты и всерьез собирался «уйти в народ».

Лично я рада, что это намерение КБ не воплотил. Но вообще-то его революционную деятельность как-то неловко называть поверхностной. Тут ведь нужно определиться в терминах: какую революционность и кто полагает глубокой. С 1884-го года, когда Бальмонта исключили из гимназии за народовольчество, начинается довольно длительный период противостояния поэта «безобразному».

В 1887 году студента юрфака Московского университета Константина Бальмонта исключили из вуза за участие в беспорядках (юноши выступили против введение нового – реакционного по мнению профессуры и студентов – университетского устава), арестовали, засунули на трое суток в Бутырку, а затем без суда сослали в Шую. Кстати, этим исключением, а также неполучением «казенного» университетского образования, поэт повторил судьбу своего кумира – Лермонтова (тот, правда, был исключен с другого – нравственно-политического факультета МУ).

А в 1901-м Бальмонт стал «подлинным героем в Петербурге», приняв участие в мартовской студенческой демонстрации на площади у Казанского собора, требовавшей отменить указ о призыве на царскую службу неблагонадежных студентов. Демонстрацию разогнали полиция и казаки, среди участников были жертвы. По этому поводу на ближайшем литературном вечере – не где-нибудь, а в здании Городской Думы – поэт прочитал свое «зашифрованное» стихотворение «Маленький султан», ставшее поэтическим бестселлером, нет, – бомбой культурного Петербурга:

То было в Турции, где совесть – вещь пустая,

Там царствуют кулак, нагайка, ятаган,

Два-три нуля, четыре негодяя

И глупый маленький султан.

Во имя вольности, и веры, и науки

Там как-то собрались ревнители идей,

Но сильных грубостью размашистых плетей

На них нахлынули толпы башибузуков.

Они рассеялись... И вот их больше нет;

Но тайно собрались изгнанники с поэтом.

«Как выйти, – говорят, – из этих темных бед, –

Ответствуй нам, певец, не поскупись советом!»

И он собравшимся, подумав, так сказал:

«Кто может говорить, пусть дух в нем словом дышит,

И если кто не глух, пускай то слово слышит,

А если нет – кинжал».

Революционный пафос есть и у этого стихотворения поэта – предвоенного, написанного по возвращении на родину в 1913-м году. Актуального, согласитесь, и поныне:

Мне кажется, что я не покидал России,

И что не может быть в России перемен.

И голуби в ней есть. И мудрые есть змии.

И множество волков. И ряд тюремных стен.

Грязь «Ревизора» в ней. Весь гоголевский ужас.

И Глеб Успенский жив. И всюду жив Щедрин.

Порой сверкнёт пожар, внезапно обнаружась,

И снова пал к земле земли убогий сын.

Там за окном стоят. Подайте. Погорели.

У вас нежданный гость. То – голубой мундир.

Учтивый человек. Любезный в самом деле.

Из ваших дневников себе устроил пир.

И на сто вёрст идут неправда, тяжба, споры,

На тысячу – пошла обида и беда.

Жужжат напрасные, как мухи, разговоры.

И кровь течёт не в счет. И слёзы – как вода.

«Я мечтою ловил уходящие тени…»

И все- таки, и все- таки. Не Россия, не революция, не любовь, не болезнь и не эмиграция определяют Бальмонта. Этот солнечный (Константин Дмитриевич и наяву был рыженьким) поэтический бог обитал не в России, и даже не во Вселенной. Он принадлежал только царству слов. Цветаева, кажется, заметила, что он говорил на русском, будто на иностранном – своем бальмонтовском языке. И упоительные его поэтические па творили в человеческом мире не только романтические, но и вполне реальные чудеса.

Расскажу о двух, совершенных лишь одним стихотворением.

Мой дядя Владик – муж и отец двух сыновей (в описываемую пору – школьного и дошкольного возраста) – был заядлым, запойным аквариумистом. В трехкомнатной квартире, где кроме означенных домочадцев и дядиной жены жили еще его родители – мои дедушка с бабушкой, одна комната полностью «ушла» под его хобби. В этом узком «пенале» тремя ярусами стояли прямоугольные, круглые и квадратные аквариумы различной емкости. Со скаляриями, барбусами, гупёшками, петущками, сомиками и прочими красавцами и красавицами. Все окрестные дети, да и многие взрослые приходили полюбоваться Владиковыми владениями, что особенно хороши были по вечерам – подсвеченные они напоминали мини-копию подводных владений капитана Немо.

Но вот кто-то из злобных подруг надоумил мою тетю – милую, по большому счету женщину, начать истребление этой мужниной нелепой «слабости». Не выдержав ее длительного пиления: «Здоровый мужик, а все как Дуремар мормышей в луже сачком ловишь – рыбёшек своих кормить», «дети растут, места мало, а он целую комнату немым тварям отвёл», – Владик таки решился аквариумы продать – раздать. Местная детвора опечалилась, загрустили и домочадцы. Что делать? И тут мне (приехавшей на каникулы) пришла в голову счастливая мысль пересказать тетке Анне историю от Надежды Тэффи, как ее спасло стихотворение о золотой рыбке: « Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали и громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце мое колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза. И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наивное, детское. Бальмонт!

И вот нет смрадного хрипящего вагона…»

«А ты, – грозно укорила я Анну, – хочешь лишить стольких милых людей простого удовольствия любоваться по вечерам в маленькой комнатке золотистыми барбюсами». «Ты стихотворение-то расскажи», – притихла тетка.

В замке был веселый бал,

Музыканты пели.

Ветерок в саду качал

Легкие качели.

В замке, в сладостном бреду,

Пела, пела скрипка.

А в саду была в пруду

Золотая рыбка.

И кружились под луной,

Точно вырезные,

Опьяненные весной,

Бабочки ночные.

Пруд качал в себе звезду,

Гнулись травы гибко,

И мелькала там в пруду

Золотая рыбка.

Хоть не видели ее

Музыканты бала,

Но от рыбки, от нее,

Музыка звучала.

Чуть настанет тишина,

Золотая рыбка

Промелькнет, и вновь видна

Меж гостей улыбка.

Снова скрипка зазвучит,

Песня раздается.

И в сердцах любовь журчит,

И весна смеется.

Взор ко взору шепчет: «Жду!»

Так светло и зыбко,

Оттого что там в пруду –

Золотая рыбка.

Что Вам сказать. Тетка плакала. Рыбки остались в своих аквариумах. Точнее, появился еще один – с золотой рыбкой («Кометой» или англ. «Comet goldfish», похожей, честно говоря на мини-карася, в чем, на самом деле, нет ничего удивительного – именно из пресноводного рода карасей были выведены эти лучепёрые рыбки, получившие прозвание «золотые», в том числе, и из-за дороговизны первых экземпляров). И все благодаря влюбленному в красоту слов кудеснику, что «мечтою ловил уходящие тени».

Все-таки хорошо, что заведена у нас традиция – отмечать дни рождения уже ушедших близких – и поэтов, в том числе. Вспоминая о них, мы как бы вновь проживаем историю, историю культуры – страны, семьи, себя…

При имени «Бальмонт», например, каждый интеллектуальный индивид

…вспомнил молодость... Обычные мгновенья

Надежд, наивности, влюбленности, забвенья,

Что светит пламенем воздушно-голубым,

И превращается внезапно в черный дым.

Челябинск, Вера Владимирова

© 2017, РИА «Новый День»

В рубриках

Челябинск, Простыми словами, Спецпроекты, Урал, Авторская колонка, Культура, Общество, Россия, Спецпроекты,